«С настоящей поэзией жить не страшно…»

Русский клуб в Шанхае провел творческий вечер поэта Юрия Кублановского

Стенограмма (часть 1)

Михаил Дроздов: Дорогие друзья, сегодня Русский клуб проводит творческий вечер Юрия Михайловича Кублановского. Подобного рода встречи мы организуем не в первый раз. В гостях у нас были многие известные российские прозаики и поэты. С русскими шанхайцами в свое время встречались Юрий Поляков, Леонид Бородин, Валерий Ганичев, Владимир Бондаренко и многие другие. Я надеюсь, что наш вечер пройдет в непринужденном ключе. Юрий Михайлович, конечно,  сам подробно расскажет о себе. Что касается меня, то могу сказать, что имя нашего гостя  постоянно попадалось мне на протяжении последних 25-30 лет моей жизни. В 1980-х годах через глушилки, доносился его голос, когда он выступал на «Радио Свобода». И затем, вдруг, неожиданная новость – Кублановский, в числе немногих литераторов, возвращается в Россию. Случилось это в 1990 году. Это был достаточно нетривиальный для того времени поступок, о котором, может быть, Юрий Михайлович расскажет нам сегодня. Хочу напомнить, что в те годы из России массово уезжали, а не возвращались в нее. Последние же двадцать лет жизни Кублановского связаны с Россией, хотя Париж, в ней тоже присутствует. Кстати, к нам в Шанхай, Юрий Михайлович прилетел именно из Парижа. Нам всем было бы интересно узнать какие причины привели вас, Юрий Михайлович, в Китай.

Юрий Кублановский: Я хочу всех вас поблагодарить за то, что вы пришли на это мое полуимпровизированное выступление. В Шанхае, я оказался по случаю. Сейчас здесь проходит международное собрание ИКОМ – это музейная международная организация. Моя супруга – член ИКОМа, правнучка русского художника Поленова. Можно сказать, она меня неожиданно сюда и привезла. Никогда я не был в Китае, судьба в ваши края меня пока не заносила. И вообще странно как-то все сложилось: сентябрь я провел на Сахалине, во Владивостоке, то есть на Дальнем Востоке, а вот теперь Китай и Шанхай.

Несколько слов о себе. Я родился в 1947 году в Рыбинске, на верхней Волге, в семье преподавательницы русской литературы и актера Рыбинского театра. Был советским школьником. Сначала очень пламенно занимался рисованием, но где-то с 14-15 лет почувствовал, как говорится, вдохновение – начал писать стихи. Это были бурные времена первой половины 1960-х годов. Тогда, старшее поколение, может быть, помнит, Никита Хрущев, настропаленный сталинистами, выступил против молодых либеральных авторов, появившихся именно в это время. Это был, так сказать, разгром новой литературы, свободомыслия, и все это я в провинции очень остро переживал. И когда мне даже еще не исполнилось 15 лет, решил (а я был пацан горячий) просто бежать в Москву (благо билет стоил всего 2 рубля 50 коп.), чтобы поддержать любимых мною литераторов — Илью Эренбурга и Андрея Вознесенского. Приехал на Савеловский вокзал в Москве, пошел в Мосгорсправку, взял адрес Андрея Вознесенского, как сейчас помню: Нижняя Красносельская, дом 45, кв. 45. Расспросил москвичей, как туда доехать, добрался, позвонил в дверь, трепеща, и, как это ни поразительно, дверь мне открыл сам Андрей Андреевич Вознесенский. В синем а-ля «хэмингуэевском» свитере с высоким воротником. Прекрасно помню эту нашу первую встречу. Конечно, он был изумлён: провинциальный пацан приехал его поддержать, возмущенный, что Хрущев материл поэта с трибуны.

Вышел от Вознесенского, так же точно в Мосгорсправке взял адрес Ильи Эренбурга и поехал к нему на улицу Горького. Открыла его секретарша – Наталья Столярова, человек с очень интересной судьбой, подруга Ариадны Эфрон и Анастасии Цветаевой. Илья Эренбург тоже меня принял. Он тогда меня спросил, также тронутый этим моим посещением (я был в ушанке, в валенках с галошами): «А какие писатели Запада вам нравятся, молодой человек?» Я тут же сказал: «Я люблю трех писателей: Натали Саррот, Мишеля Бютора и Алена Роб-Грийе». У Эренбурга просто вывалилась трубка из рук: «А откуда вы их знаете?» А тогда выходил журнал «Иностранная литература», я его постоянно штудировал. Они как раз печатались в нем, как представители французской новой волны.

Я вернулся в Рыбинск. И Эренбург, и Вознесенский писали мне туда письма к изумлению моей матери, которая была уверена, что все, что я говорю – какие-то мои сумасшедшие фантазии. Она считала, что меня повело не туда и ждала одного — когда меня заберут в армию. Все время говорила, что обязательно надо, чтобы меня забрали во флот, потому что трех лет службы (тогда служили 3 года) мало, надо было отслужить четыре года, чтобы стать настоящим человеком. Тем не менее, в 17 лет я решил поступать на искусствоведческое отделение МГУ, что было с моей стороны полной наглостью, поскольку после седьмого класса мать отдала меня на завод. Я оканчивал вечернюю школу и собирался поступать на искусствознание. Это был такой придаток истфака МГУ, куда поступала только столичная элита: сын Александра Фадеева и прочие номенклатурные детишки. Конкурс там был 26 человек на место, экзамены надо было сдавать на все пятерки. Был экзамен по искусству. Такой предмет в советских школах не проходили, но, видно, Господь протянул мне тогда руку. Как это ни удивительно, я сдал экзамены на все пятерки, поступил на искусствоведческое отделение МГУ и уехал из затхлого Рыбинска в столицу.

В Москве познакомился с молодыми стихотворцами. Это было первое литературное сообщество, наверное, с революционных лет, которое было организовано по собственному почину: ни у кого мы не спрашивали на это дело никакого разрешения. Стали выступать по московским библиотекам, где-то через полгода привлекли, конечно, внимание Госбезопасности. В общем, в лагеря мы не загремели, но мне пришлось перевестись на вечернее, а кого-то и вообще из университета прогнали. Это была хорошая социальная закалка. Уже тогда я решил, что никогда в советской литературе участвовать не стану. Не стану обивать пороги советских журналов, не стану идти на цензурные уступки и вообще не хочу вариться в одном котле с советскими литераторами. Я к этому времени уже чувствовал себя христианином, у меня сложилось свое мировоззрение, никак не соответствующее официальной советской идеологии.

Много лет я писал «в стол». Просто «в стол», или в так называемый самиздат. То есть накапливалось, допустим, 30-40 стихотворений, я печатал их на машинке, закладывая копирку. Первые три экземпляра, вторые, третьи… В годы Пражской оттепели мне один корреспондент из Праги привез машинку, которой эти листы можно было скреплять, такой дырокол… Я делал красивые обложечки, эти 40 стихотворений таким образом скреплял и распространял среди своих знакомых. Допустим, в пределах 30-40 экземпляров. Сейчас все это уже, конечно, невероятная редкость, и многие из этих брошюрок находятся в литературном музее, как и другие раритеты «Самиздата».

Ко второй половине 1970-х годов уже набралось такое количество стихов, что я просто понял, что ну надо, надо увидеть отчуждение, что называется, творческого продукта. Понимаете, посмотреть на то, что сделано, можно только увидев текст типографский. Как это можно было сделать? Только переправив свои стихи за границу. Воспользовавшись достаточно случайными диссидентскими связями, я большую сборку своих стихов, казавшихся мне наиболее значительными, переслал в Нью-Йорк Иосифу Бродскому, с которым был шапочно знаком еще по России. И, конечно, был чрезвычайно обрадован, когда в скором времени он по «Голосу Америки» сказал, что готовит мое «Избранное», и вскоре в издательстве «Ардис» будет выпущена моя книга.

К этому времени я уже не работал искусствоведом, поскольку после высылки из России Александра Исаевича Солженицина выступил в его защиту с открытым письмом, которое было опубликовано на Западе и передано по «Голосам». Работал сторожем, дворником, истопником. Сначала в каких-то офисах московских, а потом в храмах Москвы и Подмосковья. То есть я уже был достаточно люмпенизированный человек, находящийся в свободном плавании, насколько это было в Советском Союзе возможно.

Когда вышел мой первый Нью-Йоркский сборник, я получил на квартире у Беллы Ахмадулиной сигнальные экземпляры. Скорее всего, там стояла прослушка, потому что уже на другой день после того, как я принес их к себе домой, ко мне нагрянули с многочасовым обыском. Книги эти отобрали, и в те же недели передо мной была поставлена дилемма: или мне грозит лагерь за антисовестскую деятельность, или я могу уехать в эмиграцию. Как сказал майор КГБ Кулагин, который меня курировал: «Никто из вас второго Гумилева делать не собирается». Так в октябре 1982 года я оказался сначала в Вене, потом в Париже, стал работать в парижской газете «Русская мысль», потом перешел на радиостанцию «Свобода», где  вел свою программу «Вера и слово» о духовных мотивах русской литературы.

Когда я был еще в Вене, Солженицын прислал мне письмо, в котором написал: «Вы оказались в эмиграции не по своей воле, но не отчаивайтесь, через восемь лет вернетесь в Россию». Прямо указал даже точную дату. Вот что было поразительно… Это было вдвойне поразительно, потому что буквально через 2 недели после моего отъезда умер Брежнев, пришел к власти Андропов. Никто еще не знал, что Андропов болен, все думали, что это серьезное правление, серьезный режим на многие годы. И вдруг: «Через восемь лет вернетесь…».

Но действительно, ход истории убыстрился невероятно. Как мы знаем, началась, что называется в черном юморе, «гонка на лафетах»: ушли Андропов и Черненко, к власти пришел Горбачев. В общем, уже примерно с 1987 года мои стихи стали печатать в России все основные журналы. То есть я потерял статус политического эмигранта, а становиться эмигрантом экономическим я мог бы, если бы был, допустим, программистом, технократом каким-то или просто обывателем. Но поскольку я все-таки поэт, и связан очень сильно со словом, с российским социумом и чувствовал свою связь с читателем, я понял, что пора, надо собираться в Россию. Вот почему в 1990 году я вернулся и 12 лет после этого вообще на Запад не выезжал ни разу. Вот только 3 года назад поехал во Францию, где все это время и работал.

Вернувшись, в середине 90-х стал заведующим отделом публицистики в журнале «Новый мир». Меня пригласил туда тогдашний главный редактор журнала Сергей Залыгин. А последние годы – заведующим отделом поэзии. То есть вся моя деятельность в России была связана с журналом «Новый мир», ну и с выпуском сборников своих стихов.

В 2002 году я получил Литературную премию Александра Солженицына. Наша дружба с ним началась, когда я еще был в эмиграции. Он пригласил меня к себе в Вермонт. Я гостил у него неделю в Америке. Потом мы встретились в Москве, и затем время от времени встречались. Это была литературная и человеческая дружба, встречи единомышленников, во многом определившие мой путь.

Вот, кратко, о себе. Сейчас я прочту несколько стихотворений. Обе книжки, которые я привез с собой, вышли в этом году. Одна вышла в московском издательстве. Она целиком состоит из новых стихотворений, написанных за последние 4-5 лет. Другая книжка вышла на моей малой родине, в Рыбинске. Она, так или иначе, связана со стихами волжскими.

Очень трудно, конечно, слушать новые стихи, особенно слушать впервые. Я сам это знаю. Вот, что важно: когда слушаешь поэта, тем более поэта недостаточно тебе известного, не стоит вдумываться в смысл читаемого: не угонишься за смыслом. Когда Бродский читал стихи, он как будто раскачивал рукой колокол, и с какого-то момента ты слышал просто звук этого колокола, все нарастающий, нарастающий мощный поэтический благовест. Только потом, когда читаешь стихотворение с листа и при этом вспоминаешь голос поэта, происходит наложение одного на другое, и возникает проникновение в стихотворение. Проникнуть в стихотворение, полностью зажить им довольно трудно, особенно в наше технотронное время с его ритмами, ведь это требует отпределенных усилий. Перед тем, как ты получишь от стихотворения наслаждение, надо прочитать его несколько раз. Оно постепенно открывается, слой за слоем. Надо войти, так сказать, тонкой иглой в это стихотворение, как в яйцо, и делать вытяжку. Но зато, если ты пойдешь на этот труд, на это усилие, то будешь впоследствии вознагражден, потому что настоящее стихотворение закаляет душу, становится спутником твоим в жизни. Если ты любишь поэзию, хорошо ее знаешь, ты уже никогда не будешь несчастен. Я в этом глубоко убежден.

Чтение стихотворений.

Михаил Дроздов:  Удивительно слушать, чтение поэтом  своих стихотворений. Открываются совершенно новые интонации, которые ты можешь пропустить, читая стихи глазами.

Вы, Юрий Михайлович, участвовали в 2008 году в интересном проекте, который шел на телеканале «Россия». Он назывался «Имя России». Вы представляли в этом проекте Пушкина. Что для вас Пушкин и почему руководители этого проекта именно вас попросили представлять «солнце нашей поэзии»?

Юрий Кублановский: Почему выбор пал на меня? Этот вопрос нужно задавать им. Они и сами потом были не рады, поскольку кое-кто из моих коллег составил и направил в администрацию президента возмущенное письмо с вопросом, почему именно я представляю Пушкина. Очевидно, это те, кому хотелось сидеть в моем кресле, ведь там был представлен политический истэблишмент России. Кто-то считал, что он больше бы подошел к этой роли. Мое присутствие раздражало, например, и Никиту Михалкова, который не то чтобы ставил Столыпина, которого представлял, выше Пушкина, а просто считал и был убежден, что не может же он проиграть. «Несколько лет назад – рассказывал он тогда – меня пригласили на радио прочитать «Поединок», я начал читать и не смог. Заплакал… заплакал просто». И продолжал, оглядев всех нас: «Ну и что? Разве можно представить Пушкина, выступающего на съезде кинематографистов…» Так что против меня было много всяких течений и против Пушкина тоже. А Пушкин для меня, как и для многих и многих русских людей до сих пор остается вечным спутником жизни. Где-то в 22-23-24 года, после того как я более-менее познакомился с поэтами Серебряного века, я все-таки решил вернуться к истокам, стал читать сначала Державина, а потом уже всерьез и Пушкина. С тех пор, конечно, каждый месяц я открываю его томик. С Пушкиным происходит то же, что и со всей русской литературой. Еще в 1917 году Ходасевич и Блок выражали опасения, что Пушкин уже не будет понят новыми поколениями, что именем Пушкина мы будем «перекликаться в надвигающемся мраке», как писал Ходасевич в своем эссе «Колеблемый треножник» о Пушкине. Но мне кажется, что еще за последние двадцать лет мы отдалились от Пушкина больше, чем за предыдущие семьдесят советских. Столько всего за это время навалилось на нас! Никто не мог и предполагать 20-30 лет назад, что сама книга, как таковая, начнет вымываться из человечества, а вместе с книгой уйдет и литература, потому что экран может, безусловно, существовать только как информативное пространство, но никак не пространство художественной литературы, а тем более поэзии. Поэзия создается под книгу, как квартира под ключ. Без книги она не может существовать. Вот так цивилизация поедает культуру. Сначала погибла живопись. Сейчас уже нет живописи, есть только спекулятивный рынок, торгующий всякими модернистскими поделками. А после живописи начинает пропадать, к сожалению, уже и литература. Ее остается все меньше. Все меньше у людей времени читать большие объемы прозы и погружаться в такую деликатную область искусства, как поэзия. Я же считал и считаю, и как раз говорил в той передаче, что именно чтение Пушкина и любовь к Пушкину – лучшие гаранты того, что человек остается человеком,  русским человеком в хорошей культурной форме.

Михаил Дроздов: Я на правах ведущего задам еще один вопрос нашему гостю. Среди нас, находящихся в Шанхае русских, идет давний теоретический спор о том, кто мы: эмигранты или нет? Есть, конечно, люди, которые приехали в Китай на короткий срок поработать и которые планируют вернуться в Россию. Но многие из нас, в то же время, отмечают, что год сменяет год, появляются семьи, рождаются дети, мы обрастаем каким-то имуществом. И потихоньку-потихоньку, сами того не ожидая, становимся, наверное, все-таки эмигрантами. Опыт эмиграции и возвращения, имеющийся у Юрия Михайловича, на мой взгляд, очень интересен. Так, когда я уезжал в Шанхай, я не думал, что задержусь здесь на 15 лет. Страшно подумать, что уже прошло 15 лет… и я не знаю, сколько впереди! Честно вам также скажу, что с каждым годом мысль о возвращении в Россию насовсем становится все страшнее, потому что те друзья, которые были там, куда-то разъехались, а друзья новые уже в основном все здесь, вокруг нас. Страна изменилась, изменились люди и стиль жизни. И тот опыт, который был у Юрия Михайловича, очень интересен, так как все-таки возвращаться в современную Россию, я думаю, менее страшно, чем было страшно ему возвращаться в Россию 1990-х годов. Я просил бы вас, Юрий Михайлович, порассуждать на эту тему. Чувствовали ли вы себя эмигрантом? Не жалели ли вы, что вернулись в 1990 году в Россию?

Юрий Кублановский: Конечно, я не жалел. Понимаете, это опять же все связано со спецификой моей профессии. Я – человек, связанный с русским словом, и глубоко убежден, что я должен жить в стихии родного языка. Это раз. Во-вторых, я стараюсь держать руку на пульсе Отечества, у меня есть некоторые комплексы именно русского литератора. Русские литераторы (Достоевский, Гоголь) хотя и жили, как мы знаем, подолгу за границей, по 5-6 лет, а Тургенев даже больше, тем не менее, всегда жили болями Родины и никогда не считали себя эмигрантами. Кто был эмигрантом? Ну, Герцин был. Солженицын мне тогда написал в Вену, что через восемь лет вы вернетесь, я так и жил с этим чувством. О том, что вернулся, я никогда не жалел. Я просто жалел и жалею, что выход из коммунизма оказался для России таким трагическим, что было так много потеряно. Потеряны не территории даже – это не главное, а потеряны культура, ощущение России, как какого-то специфического духовного социума. Как предлагали выходить из коммунизма русские философы Бердяев, Ильин и так далее? Они предполагали, что появится какой-то харизматик, который со своими друзьями придет в России к власти и поведет ее по своему обычному национальному пути, с одной стороны, соответствующему общему развитию человечества, а, с другой стороны, приумножая духовные богатства родины. Но после такого геноцида, который был совершен большивиками, после таких войн, как можно было ожидать, что русский народ породит такого харизматика? Как такой харизматик мог бы пробраться в высшие эшелоны власти и властной мощной рукой повести Россию? На кого он мог бы опираться? Очевидно, это была утопия.

Конечно, я вернулся, с одной стороны, в клоаку либеральной болтовни, и вынужден был вращаться в обществе людей, которые не знали проблем западной цивилизации, потому что ездили на Запад только на гастроли в качестве этих самых либеральных болтунов. А, с другой стороны, под эту либеральную болтовню шла «прихватизация» богатств нашей Родины, захват ее недр, полезных ископаемых, дележка невероятная. Все это верно было тогда определено, как великая криминальная революция. То, что я пережил ее вместе со своим народом… Что ж об этом жалеть? Я никогда не жалел, что вернулся. Я прожил эти годы внутренне очень интенсивно, хотя и чувствовал чрезвычайное одиночество. Это чувство одиночества и сейчас со мной, во мне. Но, я считаю, как раз смысл жизни человеческой в том, чтобы закалиться так, чтобы быть способным на любое сжатие, на любое самоограничение и ради чувства собственного достоинства, и ради каких-то высших культурных ценностей. Для меня эти ценности никогда не определялись исключительно материальным достатком, каким-то комфортом. Ну, я вот такой человек. Я понимаю, что далеко не все имеют такие жизненные ориентиры. Я был выброшен, в общем-то, на Запад советской властью и вернулся при первой возможности.

Михаил Дроздов: Спасибо! Есть ли вопросы к нашему гостю?

Слушатель: Продолжая вопрос об эмиграции, в которой вы оказались в 1982 году. Восемь лет вы прожили в Париже.

Юрий Кублановский: В Париже, потом в Мюнхене.

Слушатель: Когда вы оказались там, какая была обстановка в эмиграции? Я знаю, что в это время там жил Виктор Некрасов. Общались ли вы?

Юрий Кублановский: Мы с ним и работали вместе. Какие мощные массы русских были выброшены после 1917-го года на Запад! Но они так и не сумели составить на Западе единую диаспору. Они сразу все перегрызлись. Еще тогда… Какие существуют мощные диаспоры: армянская, украинская, уж я не говорю о еврейской, которая представляет мировую силу… Русские все в распыле, в рассредоточенности. И когда в 1970-е годы началась 3-я волна эмиграции, многие ее представители оказались именно в Париже, часть в Нью-Йорке, кто-то в Мюнхене на радиостанции «Свобода». И постоянно шла эта грызня. Меня тогда это очень неприятно поразило. Я-то думал, что еду к своим единомышленникам, и что сейчас все вместе мы будем всеми возможными пропагандными усилиями (несмотря на то, что эти пропагандные средства предоставлялись нам из-за океана), добиваться своих целей. Главное – слово, и мы будем нести правдивое слово своим соотечественникам, что я и делал. Как оказалось, и некоторые из здесь присутствующих меня слушали… Но вместо этого я увидел страшную рознь, какое-то совершенно неадекватное раздражение многих к тому же Александру Солженицыну. Когда я выразил свои симпатии к Солженицыну, свою любовь к его творчеству, мне как бубнового туза на спину повесили – «человек Солженицына». И ходи с этим бубновым тузом, как будто в этом есть какой-то изъян. Синявский ссорился с Максимовым и так далее. Я старался быть вне этих распрей, не участвовать в них. У меня не было никаких личных амбиций чего-то там добиваться. Я работал, простите за высокопарность, на пользу Отечества и в Париже, и потом в Мюнхене. Выпускал книги, делал передачи о той литературе, которая была здесь тогда еще недоступна, в общем, рыхлил культурную почву.

Окончание следует…


Оставить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *